Но то, что в моей руке — не бледная крошка-тыква, а бледный череп какой-то крошки…
Гриннан и пылетуха в домишке хором рычат, и опять там что-то бьется с грохотом.
Череп этот — цвета белой глины, но твердый, несъедобный, хотя, когда я его поворачиваю, в лунном свете замечаю отметины от зубов: кто-то все-таки пробовал.
Высокие, резкие крики: громкий — ведьмин, хныкающий — Гриннана.
Загребаю пригоршню земли, чтобы сжевать, но в ней кость — длинная, белая, сухая. Смотрю, как земля с нее ссыпается. И вот я, скорчившись, сижу здесь, на череп и на кость глазею, пока те двое друг с другом в домишке заканчивают.
Они сейчас лягут спать — но меня ко сну больше не тянет. Звезды со своей карты пробивают гвоздями мой череп, и голова полнится темной ясностью. Уверившись, что они заснули, я загребаю первый ломоть земли и начинаю копать.
— Позволь мне сходить за пылетухой, — шептал батюшка, — хоть на сей раз.
— Я сделала это дважды, и сделаю снова. Не вздумай приводить сюда ведьму! — Голос матушки был сдавленным, будто младенчик пытался выйти из горла, а не из чресел.
— Но нонешний раз не такой, как другие! — в отчаянии воскликнул он после новых ее схваток. — Говорят, она все знает о детках. То и дело принимает их.
— Принимает их? Она их пожирает! — молвила матушка. — И дело не только в этом ребеночке. Она и на двух других может глаз положить, когда я покормлю да засну. Я скорее умру, чем подпущу ее к моему дому, мерзкую ведьму.
Так она и сделала, умерла, и наш новый братик или сестренка — тоже, внутри нее. Мы не знали, кто это был.
— У нас родится еще одна маленькая Киртель? — спрашивал, бывало, наш ясноглазый батюшка, сидя перед сном у очага. — Или еще один крошка-лесоруб вроде Ганса?
Это казалось так важно. Даже когда младенчик умер, я все равно хотел знать.
— Что толку-то? — рыдал батюшка. — Он же наружу к нам не вышел, чтобы мы на него глянули!
Я устыдился и замолчал.
И куда позже, входя в почерневшие города, где мужчину от женщины можно было отличить лишь по фасону шляпы, или по ленте для волос, волочащейся за ними в пыли, или по изношенному переднику, или, что хуже всего, по сморщенным ошметкам, болтающимся меж голых ног… Куда позже я понял, что пол младенца — ничтожнейшая малость. Вообще ничего не значащая.
Я прихожу в себя, а они все еще заняты друг другом. Две полоски земли прилепили губы и щеки к зубам. Так крепко, что приходится выковыривать землю пальцем. О чем я только думал минувшей ночью? Я сажусь. Кости свалены грудой позади меня, а черепа — отдельной кучкой. Вспоминаю: это, чтобы сосчитать их. А думал я вот о чем — где она сыскала всех этих детей? Мы с Киртель брели сюда много дней, это точно. В мире будто и не было ничего, кроме деревьев, и сов, и лис, и того оленя… Ночью Киртель боялась летучих мышей, но я ни одной не видал. И людей мы не видели, ни одного, хоть мы их и искали, ведь потому-то и к домику пылетухи вышли, глупые такие.
Но что я делать-то изготовился? О чем я думал, эти кучи складывая? Сначала хотел я собрать все кусочки Киртель. Но потом еще один череп подвернулся, и я подумал: «Может, этот больше Киртель по размеру подходит?» А затем, череп за черепом, я рыл и копал, грыз эту землю, слюнями истекал, через нос дышал, а кости, казалось, сами из земли навстречу мне вставали… Тянулись к луне — как дерево к солнцу среди других деревьев стремится, поднимается, тоненькое, пока не находит довольно света, чтобы веточки расправить… Тянулись ко мне, будто думали: «Вот наконец кто-то нам поможет».
Подбираю ближайший череп. Который из них — сестрицы моей? Даже если б я мог отличить по черепу девочку от мальчика. Здесь ли вообще ее косточки? Может, она все еще в могиле своей под ежевикой, где колючки копать не давали?
Теперь у меня по черепу в каждой руке, будто на рынке два кочана капустных взвешиваю — какой тяжелее? И тут я понимаю: изменилось что-то. Тс-с! Слушай!
Свиньи. Пылетуха — сама хрюкает, как свинья. Как и у них, складу никакого нет, охи и вздохи без всякого порядку. И я…
Молча опускаю черепа обратно в кучу. Я не слышал Гринанна этим утром. Ни слова, ни стона. Только ведьму. Свиней и ведьму.
Теперь, в солнечном свете, домик виден как есть: кривая хибара, стены покосившиеся подперты чем попало, крыша неряшливая в заплатках из глины, просто комками туда накиданной. Задняя дверь широко распахнута. Я подкрадываюсь и прячусь за ней, спиной к стене.
Изнутри доносятся какие-то мокрые шлепки и такие звуки, будто размешивают что-то. Пылетуха пыхтит — приглушенно и как-то отчаянно. Утомил он ее, что ли? Или душит ее? От него ни вздоха, ни слова. Зверюга в клетке коротко лает. Сильный запах дерьма. Рассвет согрел, оживил все и вся — мухи взад-вперед снуют, в дверь и из двери.
Я прижимаюсь к стене изо всех сил. На ступеньках вмятина: если настолько расхрабрюсь, чтоб войти, ногу туда и поставлю. И тут из хибары капля крови падает. Ровно во вмятину стекла, затем вниз по ступенькам поспешила и в сорной траве канула.
Сколько ж я стою, глядя поверх свинарника и курятника в лес, изо всех сил желая оказаться сейчас там, среди деревьев, а не здесь, прилепленным к стене, как одна из тех горгулий на обезьяньем доме в Дьяволвиле? Каждый новый звук новый мешочек страха в кишках развязывает. Муха влетела в мой раззявленный рот и наружу вылетела. Голыш, из стенки торчащий, дыру у меня в затылке проделал — так крепко к стенке я прижимаюсь.
И наконец нет больше мочи — я должен знать точно. Должен хоть один взгляд кинуть, прежде чем удрать во все лопатки, а то все, что я сейчас себе напридумывал, сегодня же ночью приснится. Она ж не настоящая ведьма, заклятие мне в спину не бросит. И теперь я ловкий и шустрый, легко удрать от нее сумею.