Те же, кто идти не мог, крутили колеса колясок, жали на кнопки электромоторов, и собирались из переулков калеки, минуту назад просившие милостыню, прыгавшие на костылях, а иные, без костылей, следом ползли, и кошки с собаками свитой за ним бежали, и скоро остались лишь те, кто ходить и вовсе не мог, — младенцы в люльках, или смертельно больные, или глухие, звука гармошки не слышавшие, — и шествовало чудо морское, а все люди города двигались следом.
Оно из города вышло, спустилось на берег, по камням и скальным обломкам, в море вошло и волну оседлало, продолжая играть, а люди и звери из города следом шагнули, и много часов они друг за другом сходили на дно и тонули, и только голова чуда-юда болталась между волнами, а странная музыка выла над морем, пока никого не осталось — утонули все, кто из города вышел. И их выбрасывало на скалы и пляж, побитых о камни, от воды раздутых, и лежали они точно так же, как мусор когда-то лежал, отторгнутый морем.
И наконец чудо морское двинулось прочь, играя прекрасно и нежно, и брошенные младенцы в домах прекращали рыдать, чудесные звуки услышав, и у тех, кто был обездвижен, был в коме, от этих звуков переворачивалось все внутри. Лишь глухие в равнодушии пребывали. И музыка смолкла.
И чудо морское распалось под ударами волн, остатки его разметало в великой, глубокой воде, часть увлекло далеко, часть снова бросало на берег. На дно гармошка упала, гигантская рыба ее проглотила, приняв за добычу.
А в городе от голода умерли все — младенцы, больные и немощные, а глухие бежали в смятении, и только горели огни день и ночь, в магазинах бесконечно крутились пластинки с заезженной музыкой, и болтал телевизор в домах — долгое, долгое время.
...
В ушах ее голос — смотри, смотри.
Я плотно сжимаю веки,
прячу лицо в ладонях —
но все еще вижу
это.
Вжимаю под веки ногти,
сгибаю крюками пальцы
и дергаю с силой —
как многие прежде.
А она говорит — смотри, смотри,
и я все еще вижу
это.
Царапаю землю,
ставшую мягкой от крови,
и скоро яма готова —
как раз голова пролезет.
Втискиваю ее.
А из-под земли шепот — смотри, смотри.
И я все еще вижу
это.
Жижа глотает меня.
Здесь нами пируют —
остатками прежних нас,
остатками того, чем мы были.
И она — одна из них,
пришедших на пир.
Ее рот движется
в моем черепе.
Она выдыхает — смотри, смотри,
и я все еще вижу
это.
(Лэрду Баррону)
...— Здесь, — сказал Гриннан, как только мы выбрались из чащи. — Теперь помалкивай, малыш Ганни.
«Постой-ка, это же домишко ведьмы-пылетухи», — подумал я. Страх скрутил мне кишки. Ведь этой-то встречи я и боялся уже два дня, с тех пор как по старым-престарым деревьям родной лес узнал.
Дом был таким же точно, как мне помнилось: желтые стены из сверкающих крошек да жуткая кровля, скрепленная нашлепками белой глины. От одного вида слюнки потекли. Подсохшая глиняная корочка, как прожаренная вафля, хрустит. Кусаешь, пока не доберешься до песка внутри, сладкого-сладкого. И хоть до трясучки и боишься подавиться насмерть, ешь и ешь, а остановиться не можешь.
«Пылетуха, должно быть, сдохла, — подумал я с надеждой. — Вон сколько от Черной смерти-то померло!»
Но тут домишко затрясся. В оконной дырке мелькнуло лицо — и вот она на пороге, живехонька! То же крепкое тело да рожа поперек себя шире. Та же одежа: сколько лет прошло, а платье голубеет под пылью и грязью, да на переднике коричневое сквозь пыль просвечивает. И смотрится бабка такой же сильной. Как ни вырос я, все силы пришлось напрячь, чтоб не обделаться.
— Чтоб больше ни шагу! — В руках у нее красная шутиха, но пыльная такая, — если б я бабку не знал, то на смех бы поднял.
— Мадам, молю, — сказал Гриннан. — На нас ни волдыря, ни пятнышка, мы чистые-пречистые. Скромным странникам сгодится хоть стойло поросенка, хоть насест куренка, чтобы ночь скоротать.
— Только тронь мою скотину, и я сама тебя как трону! — был ответ на все его любезности. — Зажарю в горшке твою голову.
Я потянул Гриннана за рукав. Так это все стряслось нежданно: идешь себе, бредешь — и тут ведьма на пороге, голову отрезать грозит.
— У нас безделушки красивые на продажу имеются, — сказал Гриннан.
— Засунь свои цацки себе в пукалку, где их и взял!
— А еще у нас вести из дальних краев. Что, совсем не любопытно, что на свете белом делается?
— А почто бы я здесь жила-то наособицу, дубина?
Тут она в дом вошла, дверь с грохотом захлопнула и ставни задвинула.
— Смягчится еще, — сказал Гриннан. — Затронул я ее любопытство. Ничего не сможет поделать.
— Сомнительно мне.
— Смотри — и увидишь. Разожжем огонь, парень. Вот на этой прогалине.
— Она прилет и бросит в него свою шутиху. Ослепит нас, а потом…
— Заткнись и делай что сказано. Говорю тебе, она все равно уже что жена мне. Сердце ее в моей руке, как крольчонок.
Я был уверен, что он ошибается, но послушался, ибо огонь — это еда, а один вид ведьминого домишки пробудил во мне зверский голод. Пока я щепой огонь подкармливал, откопал рядом маленький камешек и грязь с него стал посасывать. Гриннан велел мне пахучую похлебку сварганить. Рыба соленая, да морской сельдерей, да шафран с куркумой.
Когда повалил густой запах, дверь ухнула-бухнула, и ведьма тут как тут. Ох, совсем как в снах моих: наскочит, недоброе затаив, а тебе и невдомек, что на уме у нее. Но на сей раз я был тут с Гриннаном, а не с моей Киртель. Гриннан большой и красивый, и цель у него своя. А я знаю, что нет в мире волшебства — только фокусы, которыми невинных да наивных дурят. Гриннан никому другому меня дурить не позволит: эту честь он себе оставил.